Форум

Вы должны войти, чтобы создавать сообщения и темы.

Роман "Идиот" Ф.М. Достоевского

12

Книги Ф.М. Достоевского играли особую роль в духовных поисках Сергея Иосифовича. «Мы не читали Достоевского только потому, что жили вместе с ним, нося его всегда в себе и уже давно его прочитавши глазами», — пишет он, вспоминая конец 1910-х годов («Воспоминания»).

Поэтому предлагаем посвятить эту тему обсуждению романа «Идиот» (1868). Он написан после романа «Преступление и наказание» (1866) и задолго до романов «Бесы» (1871—1872) и «Братья Карамазовы» (1879—1880).

В 1867 году Достоевский пишет Майкову о первой части романа (курсив — автора, подчеркивания в тексте — редакции):

Теперь об романе, чтоб кончить эту материю: в сущности, я совершенно не знаю сам, что я такое послал. Но сколько могу иметь мнения — вещь не очень-то казистая и отнюдь не эффектная. Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соблазнительная и я люблю ее.

Идея эта — изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно.

Идея эта и прежде мелькала в некотором художественном образе, но ведь только в некотором, а надобен полный. Только отчаянное положение мое принудило меня взять эту невыношенную мысль. Рискнул как на рулетке: «Может быть, под пером разовьется!» Это непростительно.

В общем план создался. Мелькают в дальнейшем детали, которые очень соблазняют меня и во мне жар поддерживают. Но целое? Но герой? Потому что целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ. Разовьется ли он под пером? И вообразите какие, само собой, вышли ужасы: оказалось, что кроме героя есть и героиня, а стало быть, ДВА ГЕРОЯ!! И кроме этих героев есть еще два характера —совершенно главных, то есть почти героев. (Побочных характеров, в которых я обязан большим отчетом, —бесчисленное множество, да и роман в 8 частях). Из четырех героев — два обозначены в душе у меня крепко, один еще совершенно не обозначился, а четвертый, то есть главный, то есть первый герой, — чрезвычайно слаб. Может быть, в сердце у меня и не слабо сидит, но ужасно труден. Во всяком случае времени надо бы вдвое более (minimum), чтоб написать.

(Достоевский Ф.М. Собрание сочинений в 30 тт. Т.28. Кн.2. С. 241.)

Есть много интересных источников:

1. Николай Лосский «Достоевский и его христианское миропонимание» http://bookitut.ru/Dostoevskij-i-ego-khristianskoe-miroponimanie.html

2.  Владимир Соловьев «Три речи в память Достоевского» http://iknigi.net/avtor-vladimir-solovev/119297-tri-rechi-v-pamyat-dostoevskogo-vladimir-solovev/read/page-1.html

3. Иван Ильин «Образ Идиота у Достоевского» https://azbyka.ru/fiction/obraz-idiota-u-dostoevskogo/

4. Алексей Лосев «Вл. Соловьев и Ф. М. Достоевский» https://religion.wikireading.ru/158235

5. прот. Василий Зеньковский «Русские мыслители и Европа» http://www.odinblago.ru/zenk_rus_misl_i_evropa/9

6. Стетья о «Рыцаре бедном» http://www.portal-slovo.ru/philology/42272.php

7. Книга Н. Бердяева о Достоевском:

http://predanie.ru/berdyaev-nikolay-aleksandrovich/mirosozercanie-dostoevskogo/

Есть еще сайт, посвященный Достоевскому: http://www.fedordostoevsky.ru

 

В декабре 1867 года Достоевский пишет Майкову об идее «Идиота»: «Идея эта – изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может»

Хотелось бы узнать мнение участников форума, в чем заключается красота и духовное совершенство князя, который всю жизнь находится на иждивении различных благодетелей?

Поскольку никто не высказывается, попробую прибавить точку зрения Ивана Ильина:
Князь влюбляется в двух самых красивых и самых сильных женщин, которых встречает на своем пути. В первую — проникаясь ее страданиями, потому что она страдает от потери того, что не теряла, и от собственного презрения к самой себе, которого вовсе не заслуживает; он считает ее красоту обетованием близкой гармонии, которой она, увы, не достигает.
Влюбляется во вторую — проникаясь ее пылающей, по-детски чистой мудростью, цены которой она в себе не знает и которая прорывается из нее в предчувствии небесной гармонии; он считает эту красоту выражением уже существующей гармонии, но она спотыкается о ее гордость и ее ревность, разбивается о ее страстность и тем самым губит его.
Эта влюбленность у него, как я уже говорил, — функция эроса и только потом (почти в зародыше) — функция секса; влюбленность, которая с самого начала обещает тьму страданий и толику радости.
И этот раскол в чисто человеческом плане мешает ему найти путь к полному счастью: духовный эрос не обнаруживает в нем чувственного человека и не ведет его к очищению; тем самым князь Мышкин не справляется с ношей всечеловеческого и погибает средь двух красавиц, которые вышли на поединок в его присутствии (своего рода средневековый «божий суд») и, как две валькирии, до смерти загоняют друг друга.
Ни одна из них не добывает себе его огонь: он трагическим образом гаснет и погружает его самого во мрак вечности.
Еще раз обозрев эту трагедию, начинаешь понимать, что по большому счету несостоятельным оказывается именно он: ему постоянно недостает решительности мужского свойства.
Главный герой романа, превосходный человек, по существу безволен. Да, он преисполнен любви, велик в созерцании, но слаб волей.
Может быть, не зря он — Лев Мышкин. Лев и мышка. Львиное сердце у земной слабенькой мышки. Каков образ? Во всяком случае, он носится со своей парализованной волей: созерцает, мечтает, грезит там, где должна действовать воля.

Отвечая на вопрос, в чем красота князя Мышкина, я бы на первое место поставила то, что он игнорирует вопросы «суеты житейской» и весь его интерес обращен к вопросам по существу; можно сказать, что к событиям духовного мира.

При этом в первой части романа князь показан нарочито уязвимым со своей позицией: он приезжает в Петербург в холодном, непрактичном пальто, с узелком белья, без рубля в кармане, жизнь и люди для него тайна и главный интерес. Тут же — контраст с тем, каким предстает Рогожин: хорошее пальто, молодой миллионер, общается с князем и с Лебедевым как уже «знающий жизнь», отсюда его «наглая, насмешливая и даже злая улыбка».

До сего момента князю по болезни не приходилось заботиться о хлебе, и создается впечатление, что вот-вот его просто перемелет «настоящая жизнь». В доме Епанчиных его принимают за нищего просителя (генерал потом ссуживает ему 25 рублей), слуга едва не спрашивает его точно ли он князь Мышкин — а он говорит с лакеем о том, что его в данный момент занимает, о смерти. Ср. потом дамы-Епанчины начинают общаться с ним в обычном для них тоне насмешливого постороннего разговора «ах, что вы видели заграницей?», и «какой бы мне сюжет нарисовать для картины?», и «скажите, а вы были влюблены?». Он отвечает им на эти вопросы с полной серьезностью, говоря о том, что заботит его самого, что он думает и вспоминает действительно: крик осла как яркое воспоминание заграницы, лицо приговоренного к смерти как сюжет картины, рассказ о девушке Мари и детях…

Переломный момент в жизни самого Достоевского, как мы вспоминали на встрече по его биографии в начале февраля — осознание сердцем смертности и ужас перед этим. Смерть — «наверное», когда знаешь что не избежать. Потом в романе будет развиваться та же тема: атеистическое переживание Ипполита, смертный приговор которого отложен, но также несомненен. Тут же — разбойник перед гильотиной, который плакал, но «целовал крест, не чувствуя ничего религиозного».

А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно.

Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: «ступай, тебя прощают». Вот эдакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!
(Часть первая, II)

Итак, Мышкин живет чем-то подлинным (дети и Мари; лицо приговоренного к смерти и т.п. и т.д.), что окружающим кажется блажью, а все остальное, важное для мира сего, для него несущественно (платье, приличия, «знание жизни» в смысле житейского опыта и т.п.; он равнодушен к своему денежному состоянию). Получается по евангельскому слову: «где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф 6:21).

Еще пример из последней части: когда во время «выхода в большой свет» на вечере у Епанчиных слышат слух о том, что «Павлищев перед смертью стал католиком» — никто не понимает, в чем проблема тут (для общества это не более чем забавный пример чудачества), а для Л.Н. Мышкина вопрос веры относится к центральному в жизни. Тут же он высказывает выраженное анти-католическое убеждение самого Достоевского (ср. легенду о Великом Инквизиторе):

… католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! Да! таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! (Часть четвертая, VII)

В его душе есть отзывчивость к действию Бога, поскольку Мышкин мыслями и жизнью повернут в ту сторону; и он уверен, что этим же обладают другие люди! Поэтому он «не верит» Парфену, когда тот пытается его убить, более того — обличает себя за одну только мысль об этом, которая преследует его; поэтому же принимает участие в Бурдовском, Лебедеве и т.п., наконец заботится о Настасье Филипповне, полюбил ее в этом смысле — увидел в ней образ Христа.

Иван Ильин пишет о князе в связи со стихотворением «Рыцарь бедный»:

На самом же деле он есть нечто гораздо большее: он бедный рыцарь страждущей, но метафизически доброй человеческой твари вообще.

Как никто другой, он умеет страдать вместе с ней, светить ей своею добротою, утешать ее. Помимо этого он ни на что другое не способен. Туго затянутые узлы земной драмы стремительно и действенно развязать он не способен — не рожден для этого. Поэтому ему приходится так много в жизни тосковать и время от времени подумывать о расставании с нею.

Дочитываешь этот страдальческий роман до конца и задаешься вопросом: закономерность ли, необходимость, чтобы праведное бытие и провидческое созерцание сердцем давались лишь больному человеку? Неужто страсти нельзя преодолеть? Неужто только болезнь может отнять их у человека? Неужто можно достигнуть сверхчеловеческого, став лишь неполноценным человеком?

Очевидно, что образ князя Мышкина — это размышление Достоевским над евангельскими заповедями, особенно заповедей Нагорной проповеди: блаженны нищие духом. Князь являет образ юродивого во Христе в понимании Достоевского. Но меня всегда смущало различие между образами юродивых, известных мне по различным свидетельствам, и образом князя Мышкина. Будет интересно попробовать сопоставить образ Мышкина со свидетельствами о жизни Дивеевских юродивых:
http://www.biblioteka3.ru/biblioteka/letop_ser/txt12.html
http://www.biblioteka3.ru/biblioteka/letop_ser/txt22.html
http://www.biblioteka3.ru/biblioteka/letop_ser/txt26.html
http://www.biblioteka3.ru/biblioteka/letop_ser/txt30.html
http://www.biblioteka3.ru/biblioteka/letop_ser/txt32.html

Вот несколько фотографий Паши Саровской

 — будущий митр. Серафим (Чичагов) с Пашей Саровской

Известно, что Достоевский встречался с московским юродивым Иваном Корейшей, но судя по отзывам критиков, не смог воспринять духовный путь этого святого.
Вот могила Корейши в Черкизово (к сожалению, не смог найти фотографии его могилы без решетки, там поражает удивительно изогнутое мощное дерево, которое растет прямо из изголовья могилы).
Изображение

 

Цитата: pr.Dmitry от 10.05.2017, 09:34

Очевидно, что образ князя Мышкина — это размышление Достоевским над евангельскими заповедями, особенно заповедей Нагорной проповеди: блаженны нищие духом. Князь являет образ юродивого во Христе в понимании Достоевского. Но меня всегда смущало различие между образами юродивых, известных мне по различным свидетельствам, и образом князя Мышкина.

А мне кажется, что в князе Мышкине Достоевский изображает не столько специфически юродиевого, сколько вообще инока, человека «не от мира сего» в евангельском смысле, то есть иными словами — каждого подлинного христианина. Насколько я понимаю, к подлинному юродству во Христе человека ведет особое призвание, и потому когда я читаю о поступках юродиевых, они могут быть более или (чаще) менее понятными, но они не вызывает желания подражать им (да собственно и непонятно возможно ли подражать, если нужно особое призвание и водительство для этого подвига). А Мышкин своим образом это желание вызывает, потому что он прост, искренен и при этом действует вполне разумно, если конечно иметь для объяснений его действий евангельские заповеди. Как сам он говорит, хотя раньше он бывал действительно нездоров, во время действия романа он вполне в здравом уме.

Рогожин в поезде называет его «юродиевым» в совершенно бытовом смысле, после того как узнает о его неопытности относительно женщин; я это место так и воспринимаю как форму ошибочного, неполного впечатления от князя.

Цитата: Дарья от 10.05.2017, 16:34

А мне кажется, что в князе Мышкине Достоевский изображает не столько специфически юродиевого, сколько вообще инока, человека «не от мира сего» в евангельском смысле, то есть иными словами — каждого подлинного христианина. Насколько я понимаю, к подлинному юродству во Христе человека ведет особое призвание, и потому когда я читаю о поступках юродиевых, они могут быть более или (чаще) менее понятными, но они не вызывает желания подражать им (да собственно и непонятно возможно ли подражать, если нужно особое призвание и водительство для этого подвига). А Мышкин своим образом это желание вызывает, потому что он прост, искренен и при этом действует вполне разумно, если конечно иметь для объяснений его действий евангельские заповеди. Как сам он говорит, хотя раньше он бывал действительно нездоров, во время действия романа он вполне в здравом уме. Рогожин в поезде называет его «юродиевым» в совершенно бытовом смысле, после того как узнает о его неопытности относительно женщин; я это место так и воспринимаю как форму ошибочного, неполного впечатления от князя.

Конечно, призвание на особый подвиг юродства — явление исключительное, но князь по замыслу Достоевского — образ совершенного христианина, человека от горнего мира. Однако, в столкновении с миром князь терпит поражение: юродивые отказываются от «ума», оставаясь свободными для действия Духа, князь лишается ума.

Не дай мне бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.

Речь ведь идет не о разуме, а об уме как высшей и руководящей силе души, духе человека (=нус). Ум князя оказался слабее его сердца:
…когда, уже после многих часов, отворилась дверь и вошли люди, то они застали убийцу в полном беспамятстве и горячке. Князь сидел подле него неподвижно на подстилке и тихо, каждый раз при взрывах крика или бреда больного, спешил провесть дрожащею рукой по его волосам и щекам, как бы лаская и унимая его. Но он уже ничего не понимал, о чем его спрашивали, и не узнавал вошедших и окруживших его людей. И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения своего в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: «Идиот!».
Это совсем не похоже на победу, о которой говорит ап. Иоанн:
5:4. Ибо всякий, рожденный от Бога, побеждает мир; и сия есть победа, победившая мир, вера наша. 5:5. Кто побеждает мир, как не тот, кто верует, что Иисус есть Сын Божий?

Цитата: Дарья от 10.05.2017, 16:34

Рогожин в поезде называет его «юродиевым» в совершенно бытовом смысле, после того как узнает о его неопытности относительно женщин; я это место так и воспринимаю как форму ошибочного, неполного впечатления от князя.

Образы Мышкина и Рогожина глубоко связаны между собою, по сути они представляют враждующие между собою начала разобщенной (и потому столь больной) человеческой души, в этом романе они не обретают единства и не находят исцеления, поэтому столь трагичен его финал. В Преступлении и наказании — это Раскольников и Соня Мармеладова, которые в конечном счет проходят через катарсис и получают исцеление.
На мой взгляд, для Достоевского осталось непонятным явление подлинного юродства, это следствие какого-то глубокого непонимания тайны Церкви. Именно поэтому Достоевский всерьез дружил с Константином Победоносцевым, но не смог увидеть святости Ивана Яковлевича Корейши, встреча с которым произошла по свидетельству жены Достоевскоего. Считается, что образ юродивого Семена Яковлевича в романе Бесы написан как раз с Ивана Яковлевича Корейши:

Действительно предприятие было эксцентрическое: все отправлялись за реку, в дом купца Севостьянова, у которого во флигеле, вот уж лет с десять, проживал на покое, в довольстве и в холе, известный не только у нас, но и по окрестным губерниям и даже в столицах Семен Яковлевич, наш блаженный и пророчествующий. Его все посещали, особенно заезжие, добиваясь юродивого слова, поклоняясь и жертвуя. Пожертвования, иногда значительные, если не распоряжался ими тут же сам Семен Яковлевич, были набожно отправляемы в храм божий и по преимуществу в наш Богородский монастырь; от монастыря с этою целью постоянно дежурил при Семене Яковлевиче монах. Все ожидали большого веселия. Никто из этого общества еще не видал Семена Яковлевича. Один Лямшин был у него когда-то прежде и уверял теперь, что тот велел его прогнать метлой и пустил ему вслед собственною рукой двумя большими вареными картофелинами. Между верховыми я заметил и Петра Степановича, опять на наемной казацкой лошади, на которой он весьма скверно держался, и Николая Всеволодовича, тоже верхом. Этот не уклонялся иногда от всеобщих увеселений и в таких случаях всегда имел прилично веселую мину, хотя попрежнему говорил мало и редко. Когда экспедиция поравнялась, спускаясь к мосту, с городскою гостиницей, кто-то вдруг объявил, что в гостинице, в ну мере, сейчас только нашли застрелившегося проезжего и ждут полицию. Тотчас же явилась мысль посмотреть на самоубийцу. Мысль поддержали; наши дамы никогда не видали самоубийц. Помню, одна из них сказала тут же вслух, что „все так уж прискучило, что нечего церемониться с развлечениями, было бы занимательно“. Только немногие остались ждать у крыльца; остальные же гурьбой вошли в грязный коридор, и между прочими я к удивлению увидал и Лизавету Николаевну. Нумер застрелившегося был отперт и, разумеется, нас не посмели не пропустить. Это был еще молоденький мальчик, лет девятнадцати, никак не более, очень должно быть хорошенький собой, с густыми белокурыми волосами, с правильным овальным обликом, с чистым прекрасным лбом. Он уже окоченел, и беленькое личико его казалось как будто из мрамора. На столе лежала записка, его рукой, чтобы не винили никого в его смерти и что он застрелился потому, что „прокутил“ четыреста рублей. Слово прокутил так и стояло в записке: в четырех ее строчках нашлось три грамматических ошибки. Тут особенно охал над ним какой-то повидимому сосед его, толстый помещик, стоявший в другом нумере по своим делам. Из слов того оказалось, что мальчик отправлен был семейством, вдовою матерью, сестрами и тетками, из деревни их в город, чтобы, под руководством проживавшей в городе родственницы, сделать разные покупки для приданого старшей сестры, выходившей замуж, и доставить их домой. Ему вверили эти четыреста рублей, накопленные десятилетиями, охая от страху и напутствуя его бесконечными назиданиями, молитвами и крестами. Мальчик доселе был скромен и благонадежен. Приехав три дня тому назад в город, он к родственнице не явился, остановился в гостинице и пошел прямо в клуб, в надежде отыскать где-нибудь в задней комнате какого-нибудь заезжего банкомета или по крайней мере стуколку. Но стуколки в тот вечер не было, банкомета тоже. Возвратясь в нумер уже около полуночи, он потребовал шампанского, гаванских сигар и заказал ужин из шести или семи блюд. Но от шампанского опьянел, от сигары его стошнило, так что до внесенных кушаний и не притронулся, а улегся спать чуть не без памяти. Проснувшись на завтра, свежий как яблоко, тотчас же отправился в цыганский табор, помещавшийся за рекой в слободке, о котором услыхал вчера в клубе, и в гостиницу не являлся два дня. Наконец вчера, часам к пяти пополудни, прибыл хмельной, тотчас лег спать и проспал до десяти часов вечера. Проснувшись спросил котлетку, бутылку шато-д’икему и винограду, бумаги, чернил и счет. Никто не заметил в нем ничего особенного; он был спокоен, тих и ласков. Должно быть он застрелился еще около полуночи, хотя странно, что никто не слыхал выстрела, а хватились только сегодня в час пополудни и, не достучавшись, выломали дверь. Бутылка шато-д’икему была на половину опорожнена, винограду оставалось тоже с полтарелки. Выстрел был сделан из трехствольного маленького револьвера прямо в сердце. Крови вытекло очень мало; револьвер выпал из рук на ковер. Сам юноша полулежал в углу на диване. Смерть должно быть произошла мгновенно; никакого смертного мучения не замечалось в лице; выражение было спокойное, почти счастливое, только бы жить. Все наши рассматривали с жадным любопытством. Вообще в каждом несчастии ближнего есть всегда нечто веселящее посторонний глаз — и даже кто бы вы ни были. Наши дамы рассматривали молча, спутники же отличались остротой ума и высшим присутствием духа. Один заметил, что это наилучший исход, и что умнее мальчик и не мог ничего выдумать; другой заключил, что хоть миг да хорошо пожил. Третий вдруг брякнул: почему у нас так часто стали вешаться и застреливаться, — точно с корней соскочили, точно пол из-под ног у всех выскользнул? На резонера неприветливо посмотрели. Зато Лямшин, ставивший себе за честь роль шута, стянул с тарелки кисточку винограду, за ним смеясь другой, а третий протянул было руку и к шато-д’икему. Но остановил прибывший полицеймейстер, и даже попросил „очистить комнату“. Так как все уже нагляделись, то тотчас же без спору и вышли, хотя Лямшин и пристал было с чем-то к полицеймейстеру. Всеобщее веселье, смех и резвый говор в остальную половину дороги почти вдвое оживились.
Прибыли к Семену Яковлевичу ровно в час пополудни, Ворота довольно большого купеческого дома стояли настежь, и доступ во флигель был открыт. Тотчас же узнали, что Семен Яковлевич изволит обедать, но принимает. Вся наша толпа вошла разом. Комната, в которой принимал и обедал блаженный, была довольно просторная, в три окна, и разгорожена поперек на две равные части деревянною решеткой от стены до стены, по пояс высотой. Обыкновенные посетители оставались за решеткой, а счастливцы допускались, по указанию блаженного, чрез дверцы решетки в его половину, и он сажал их, если хотел, на свои старые кожаные кресла и на диван; сам же заседал неизменно в старинных истертых вольтеровских креслах. Это был довольно большой, одутловатый, желтый лицом человек, лет пятидесяти пяти, белокурый и лысый, с жидкими волосами, бривший бороду, с раздутою правою щекой и как бы несколько перекосившимся ртом, с большою бородавкой близ левой ноздри, с узенькими глазками и с спокойным, солидным, заспанным выражением лица. Одет был по-немецки, в черный сюртук, но без жилета и без галстука. Из-под сюртука выглядывала довольно толстая, но белая рубашка; ноги, кажется, больные, держал в туфлях. Я слышал, что когда-то он был чиновником и имеет чин. Он только-что откушал уху из легкой рыбки и принялся за второе свое кушанье — картофель в мундире с солью. Другого ничего и никогда не вкушал; пил только много чаю, которого был любителем. Около него сновало человека три прислуги, содержавшейся от купца; один из слуг был во фраке, другой похож на артельщика, третий на причетника. Был еще и мальчишка лет шестнадцати, весьма резвый. Кроме прислуги присутствовал и почтенный седой монах с кружкой, немного слишком полный. На одном из столов кипел огромнейший самовар, и стоял поднос чуть не с двумя дюжинами стаканов. На другом столе, противоположном, помещались приношения: несколько голов и фунтиков сахару, фунта два чаю, пара вышитых туфлей, фуляровый платок, отрезок сукна, штука холста и пр. Денежные пожертвования почти все поступали в кружку монаха. В комнате было людно — человек до дюжины одних посетителей, из коих двое сидели у Семена Яковлевича за решеткой; то были седенький старичок, богомолец, из „простых“, и один маленький, сухенький захожий монашек, сидевший чинно и потупив очи. Прочие посетители все стояли по сю сторону решетки, все тоже больше из простых, кроме одного толстого купца, приезжего из уездного города, бородача одетого по-русски, но которого знали за стотысячника; одной пожилой и убогой дворянки и одного помещика. Все ждали своего счастия, не осмеливаясь заговорить сами. Человека четыре стояли на коленях, но всех более обращал на себя внимание помещик, человек толстый, лет сорока пяти, стоявший на коленях у самой решетки, ближе всех на виду и с благоговением ожидавший благосклонного взгляда или слова Семена Яковлевича. Стоял он уже около часу, а тот все не замечал.
Наши дамы стеснились у самой решетки, весело и смешливо шушукая. Стоявших на коленях и всех других посетителей оттеснили или заслонили, кроме помещика, который упорно остался на виду, ухватясь даже руками за решетку. Веселые и жадно-любопытные взгляды устремились на Семена Яковлевича, равно как лорнеты, пенсне и даже бинокли; Лямшин по крайней мере рассматривал в биноколь. Семен Яковлевич спокойно и лениво окинул всех своими маленькими глазками.
— Миловзоры! миловзоры! — изволил он выговорить сиплым баском и с легким восклицанием.
Все наши засмеялись: „Что значит миловзоры?“ Но Семен Яковлевич погрузился в молчание и доедал свой картофель. Наконец утерся салфеткой, и ему подали чаю.
Кушал он чай обыкновенно не один, а наливал и посетителям, но далеко не всякому, обыкновенно указывая сам кого из них осчастливить. Распоряжения эти всегда поражали своею, неожиданностью. Минуя богачей и сановников, приказывал иногда подавать мужику или какой-нибудь ветхой старушонке; другой раз, минуя нищую братию, подавал какому-нибудь одному жирному купцу-богачу. Наливалось тоже разно, одним в накладку, другим в прикуску, а третьим и вовсе без сахара. На этот раз осчастливлены были захожий монашек стаканом в накладку, и старичок-богомолец, которому дали совсем без сахара. Толстому же монаху с кружкой из монастыря почему-то не поднесли вовсе, хотя тот, до сих пор, каждый день получал свой стакан.
— Семен Яковлевич, скажите мне что-нибудь, я так давно желала с вами познакомиться, — пропела с улыбкой и прищуриваясь та пышная дама из нашей коляски, которая заметила давеча, что с развлечениями нечего церемониться, было бы занимательно. Семен Яковлевич даже не поглядел на нее. Помещик, стоявший на коленях, звучно и глубоко вздохнул, точно приподняли и опустили большие мехи.
— В накладку! — указал вдруг Семен Яковлевич на купца-стотысячника; тот выдвинулся вперед и стал рядом с помещиком.
— „Еще ему сахару!“ — приказал Семен Яковлевич, когда уже налили стакан; положили еще порцию. „Еще, еще ему!“ Положили еще в третий раз и наконец в четвертый. Купец беспрекословно стал пить свой сироп.
— Господи! — зашептал и закрестился народ. Помещик опять звучно и глубоко вздохнул.
— Батюшка! Семен Яковлевич! — раздался вдруг горестный, но резкий до того, что трудно было и ожидать, голос убогой дамы, которую наши оттерли к стене. — Целый час, родной, благодати ожидаю. Изреки ты мне, рассуди меня сироту.
— Спроси, — указал Семен Яковлевич слуге причетнику. Тот подошел к решетке:
— Исполнили ли то, что приказал в прошлый раз Семен Яковлевич? — спросил он вдову тихим и размеренным голосом.
— Какое, батюшка, Семен Яковлевич, исполнила, исполнишь с ними! — завопила вдова, — людоеды, просьбу на меня в окружной подают, в сенат грозят; это на родную-то мать!..
— Дать ей!.. -у казал Семен Яковлевич на голову сахару. Мальчишка подскочил, схватил голову и потащил ко вдове.
— Ох, батюшка, велика твоя милость. И куда мне столько? — завопила было вдовица.
— Еще, еще! — награждал Семен Яковлевич.
Притащили еще голову. „Еще, еще“, приказывал блаженный; принесли третью и наконец четвертую. Вдовицу обставили сахаром со всех сторон. Монах от монастыря вздохнул: все это бы сегодня же могло попасть в монастырь, по прежним примерам.
— Да куда мне столько? — приниженно охала вдовица. — стошнит одну-то!.. Да уж не пророчество ли какое, батюшка?
— Так и есть, пророчество, — проговорил кто-то в толпе.
— Еще ей фунт, еще! — не унимался Семен Яковлевич. На столе оставалась еще целая голова, но Семен Яковлевич указал подать фунт, и вдове подали фунт.
— Господи, господи! — вздыхал и крестился народ. — Видимое пророчество.
— Усладите вперед сердце ваше добротой и милостию и потом уже приходите жаловаться на родных детей, кость от костей своих, вот что, должно полагать, означает эмблема сия, — тихо, но самодовольно проговорил толстый, но обнесенный чаем монах от монастыря, в припадке раздраженного самолюбия взяв на себя толкование.
— Да что ты, батюшка, — озлилась вдруг вдовица, — да они меня на аркане в огонь тащили, когда у Верхишиных загорелось. Они мне мертву кошку в укладку заперли, то-есть всякое-то бесчинство готовы.
— Гони, гони! — вдруг замахал руками Семен Яковлевич.
Причетник и мальчишка вырвались за решетку. Причетник взял вдову под руку, и она, присмирев, потащилась к дверям, озираясь на дареные сахарные головы, которые за нею поволок мальчишка.
— Одну отнять, отними! — приказал Семен Яковлевич остававшемуся при нем артельщику. Тот бросился за уходившими, и все трое слуг воротились через несколько времени, неся обратно раз подаренную и теперь отнятую у вдовицы одну голову сахару; она унесла однако же три.
— Семен Яковлевич, — раздался чей-то голос сзади у самых дверей, — видел я во сне птицу, галку, вылетела из воды и полетела в огонь. Что сей сон значит?
— К морозу, — произнес Семен Яковлевич.
— Семен Яковлевич, что же вы мне-то ничего не ответили, я так давно вами интересуюсь, — начала было опять наша дама.
— Спроси! — указал вдруг, не слушая ее, Семен Яковлевич на помещика, стоявшего на коленях.
Монах от монастыря, которому указано было спросить, степенно подошел к помещику.
— Чем согрешили? И не велено ль было чего исполнить?
— Не драться, рукам воли не давать, — сипло отвечал помещик.
— Исполнили? — спросил монах.
— Не могу выполнить, собственная сила одолевает.
— Гони, гони! Метлой его, метлой! — замахал руками Семен Яковлевич. Помещик, не дожидаясь исполнения кары, вскочил и бросился вон из комнаты.
— На месте златницу оставили, — провозгласил монах, подымая с полу полуимпериал.
— Вот кому! — ткнул пальцем на стотысячника купца Семен Яковлевич. Стотысячник не посмел отказаться и взял.
— Злато к злату, — не утерпел монах от монастыря.
— А этому в накладку, — указал вдруг Семен Яковлевич на Маврикия Николаевича. Слуга налил чаю и поднес было ошибкой франту в пенсне.
— Длинному, длинному, — поправил Семен Яковлевич.
Маврикий Николаевич взял стакан, отдал военный полупоклон и начал пить. Не знаю почему все наши так и покатились со смеху.
— Маврикий Николаевич! — обратилась к нему вдруг Лиза; — тот господин на коленях ушел, станьте на его место на колени.
Маврикий Николаевич в недоумении посмотрел на нее.
— Прошу вас, вы сделаете мне большое удовольствие. Слушайте, Маврикий Николаевич, — начала она вдруг настойчивою, упрямою, горячею скороговоркой, — непременно станьте, я хочу непременно видеть, как вы будете стоять. Если не станете — и не приходите ко мне. Непременно хочу, непременно хочу!..
Я не знаю, что она хотела этим сказать; но она требовала настойчиво, неумолимо, точно была в припадке. Маврикий Николаевич растолковывал, как увидим ниже, такие капризные порывы ее, особенно частые в последнее время, вспышками слепой к нему ненависти, и не то чтоб от злости, — напротив, она чтила, любила и уважала его, и он сам это знал, — а от какой-то особенной бессознательной ненависти, с которою она никак не могла справиться минутами.
Он молча передал чашку какой-то сзади него стоявшей старушонке, отворил дверцу решетки, без приглашения шагнул в интимную половину Семена Яковлевича и стал среди комнаты на колени, на виду у всех. Думаю, что он слишком был потрясен в деликатной и простой душе своей грубою, глумительною выходкой Лизы, в виду всего общества. Может быть ему подумалось, что ей станет стыдно за себя, видя его унижение, на котором она так настаивала. Конечно, никто не решился бы исправлять таким наивным и рискованным способом женщину, кроме него. Он стоял на коленях с своею невозмутимою важностью в лице, длинный, нескладный, смешной. Но наши не смеялись; неожиданность поступка произвела болезненный эффект. Все глядели на Лизу.
Елей, елей! — пробормотал Семен Яковлевич.
Лиза вдруг побледнела, вскрикнула, ахнула и бросилась за решетку. Тут произошла быстрая, истерическая сцена: она изо всех сил стала подымать Маврикия Николаевича с колен, дергая его обеими руками за локоть.
Вставайте, вставайте! — вскрикивала она как без памяти, — встаньте сейчас, сейчас! Как вы смели стать!
Мврикий Николаевич приподнялся с колен. Она стиснула своими руками его руки выше локтей и пристально смотрела ему в лицо. Страх был в ее взгляде.
— Миловзоры, миловзоры! — повторил еще раз Семен Яковлевич.
Она втащила наконец Маврикия Николаевича обратно за решетку; во всей нашей толпе произошло сильное движение. Дама из нашей коляски вероятно желая перебить впечатление, в третий раз звонко и визгливо вопросила Семена Яковлевича, попрежнему с жеманною улыбкой:
— Что же, Семен Яковлевич, неужто не „изречете“ и мне чего-нибудь? А я так много на вас рассчитывала.
— В… тебя, в… тебя!.. — произнес вдруг, обращаясь к ней, Семен Яковлевич крайне нецензурное словцо. Слова сказаны были свирепо и с ужасающею отчетливостью. Наши дамы взвизгнули и бросились стремглав бегом вон, кавалеры гомерически захохотали. Тем и кончилась наша поездка к Семену Яковлевичу.

Цитата: pr.Dmitry от 10.05.2017, 23:38

Образы Мышкина и Рогожина глубоко связаны между собою, по сути они представляют враждующие между собою начала разобщенной (и потому столь больной) человеческой души, в этом романе они не обретают единства и не находят исцеления, поэтому столь трагичен его финал. В Преступлении и наказании — это Раскольников и Соня Мармеладова, которые в конечном счет проходят через катарсис и получают исцеление.

Если трагичный финал происходит от того, что они не обретают единства — то я не понимаю, что должен был делать князь, чтобы предотвратить его. Пусть то, что Иван Ильин заметил относительно говорящего имени князя («Лев Мышкин»), абсолютно верно, и он оказался слишком слаб — но где тут могла бы быть точка приложения силы?

Не вполне мне понятны его действия в тот день перед покушением, когда сперва он предельно откровенен с Рогожиным (и в итоге тот предлагает ему поменяться крестами), а потом сперва покупает билет в Павловск, потом бросает поезд и идет к дому, где могла бы быть Настасья Филипповна… Искушает ли он Рогожина? Поддается ли внутренним страстям?.. Эти ли действия, в которых есть неискренность, доводят в итоге Рогожина до покушения?

Я не утверждаю, что Мышкин — победитель (в отличие от юродиевых во Христе — перед глазами образ, например, Николы Салоса, который в Пскове предложил Иоанну IV Грозному кусок сырого мяса). Я вижу его образ иначе: «желая построить башню», по слову из Евангелия от Луки (Лк 14:28-40), он кладет в основание свою веру во Христа и искренность, простоту, милосердие, серьезность, наблюдательность, но из-за слабости (в данном случае изображенной как непреодолимая душевная болезнь), не вычислив издержек, оказывается «не в силах завершить». Встает вопрос — как оценить действия такого строителя?

Цитата: Дарья от 11.05.2017, 03:54
Цитата: pr.Dmitry от 10.05.2017, 23:38

Образы Мышкина и Рогожина глубоко связаны между собою, по сути они представляют враждующие между собою начала разобщенной (и потому столь больной) человеческой души, в этом романе они не обретают единства и не находят исцеления, поэтому столь трагичен его финал. В Преступлении и наказании — это Раскольников и Соня Мармеладова, которые в конечном счет проходят через катарсис и получают исцеление.

Если трагичный финал происходит от того, что они не обретают единства — то я не понимаю, что должен был делать князь, чтобы предотвратить его.

Достоевского нельзя читать сюжетным образом: действия персонажей (собственно сюжет) не являются самостоятельными, они выражают художественным образом те или иные идеи. Это гениально высказал Н.Бердяев:

Дocтoeвcкий был нe тoлькo вeликий xyдoжник, oн был тaкжe вeликий мыcлитeль и вeликий дyxoвидeц. Oн — гeниaльный диaлeктик, вeличaйший pyccкий мeтaфизик. И д e и игpaют oгpoмнyю, цeнтpaльнyю poль в твopчecтвe Дocтoeвcкoгo. И гeниaльнaя, идeйнaя диaлeктикa зaнимaeт нe мeньшee мecтo y Дocтoeвcкoгo, чeм eгo нeoбычaйнaя психология. Идeйнaя диaлeктикa ecть ocoбый poд eгo xyдoжecтвa. Oн xyдoжecтвoм cвoим пpoникaeт в пepвoocнoвы жизни идeй, и жизнь идeй пpoнизывaeт eгo xyдoжecтвo. Идeи живyт y нeгo opгaничecкoй жизнью; имeют cвoю нeoтвpaтимyю, жизнeннyю cyдьбy. Этa жизнь идeй — динaмичecкaя жизнь, в нeй нeт ничeгo cтaтичecкoгo, нeт ocтaнoвки и oкocтeнeния. И Дocтoeвcкий иccлeдyeт динaмичecкиe пpoцeccы в жизни идeй. B твopчecтвe eгo пoднимaeтcя oгнeнный виxpь идeй. Жизнь идeй пpoтeкaeт в pacкaлeннoй, oгнeннoй aтмocфepe — oxлaждeнныx идeй y Дocтoeвcкoгo нeт, и oн ими нe интepecyeтcя. Пoиcтинe в Дocтoeвcкoм ecть чтo-тo oт Гepaклитoвa дyxa. Bce в нeм oгнeннo и динaмичнo, вce в движeнии, в пpoтивopeчияx и бopьбe. Идeи y Дocтoeвcкoгo — нe зacтывшиe, cтaтичecкиe кaтeгopии,— этo — oгнeнныe тoки. Bce идeи Дocтoeвcкoгo cвязaны c cyдьбoй чeлoвeкa, c cyдьбoй миpa, c cyдьбoй Бoгa. Идeи oпpeдeляют cyдьбy. Идeи Дoстoeвcкoгo глyбoкo oнтoлoгичны, бытийcтвeнны, энepгeтичны и динaмичны. B идee cocpeдoтoчeнa и cкpытa paзpyшитeльнaя энepгия динaмитa. И Дocтoeвcкий пoкaзывaeт, кaк взpывы идeй paзpyшaют и нecyт гибeль. Ho в идee жe cocpeдoтoчeнa и cкpытa и вocкpeшaющaя и вoзpoждaющaя энергия. Mиp идeй y Дocтoeвcкoгo coвceм ocoбый, нeбывaлo opигинaльный миp, oчeнь oтличный oт миpa идeй Плaтонa. Идeи Дocтoeвcкoгo — нe пpooбpaзы бытия, нe пepвичныe cyщнocти и yж, кoнeчнo, нe нopмы, a cyдьбы бытия, пepвичныe oгнeнныe энepгии. Ho нe мeнee Плaтoнa пpизнaвaл oн oпpeдeляющee знaчeниe идей. И вoпpeки мoдepниcтичecкoй мoдe, cклoннoй oтpицaть caмocтoятeльнoe знaчeниe идeй и зaпoдoзpивaть иx цeннocть в кaждoм пиcaтeлe, к Дocтoeвcкoмy нeльзя пoдoйти, нeльзя пoнять eгo, нe yглyбившиcь в eгo бoгaтый и cвoeoбpaзный миp идeй. Tвopчecтвo Дocтoeвcкoгo ecть нacтoящee пиpшecтвo мыcли. И тe, кoтopыe oткaзывaютcя пpинять yчacтиe в этoм пиpшecтвe нa тoм ocнoвaнии, чтo в cвoeй cкeптичecкoй peфлeкcии зaпoдoзpили цeннocть вcякoй мыcли и вcякoй идeи, oбpeкaют ceбя нa yнылoe, бeднoe и пoлyгoлoднoe cyщecтвoвaниe. Дocтoeвcкий oткpывaeт нoвыe миpы. Эти миpы нaxoдятcя в cocтoянии бypнoгo движeния. Чepeз миpы эти и иx движeниe paзгaдывaютcя cyдьбы чeлoвeкa. Ho тe, кoтopыe oгpaничивaют ceбя интepecoм к пcиxoлoгии, к фopмaльнoй cтopoнe xyдoжecтвa, тe зaкpывaют ceбe дocтyп к этим миpaм и никoгдa нe пoймyт тoгo, чтo pacкpывaeтcя в твopчecтвe Дocтоeвcкoгo.
Сам Достоевский пишет об этом романе:

Потому что целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ. Разовьется ли он под пером? И вообразите какие, само собой, вышли ужасы: оказалось, что кроме героя есть и героиня, а стало быть, ДВА ГЕРОЯ!! И кроме этих героев есть еще два характера — совершенно главных, то есть почти героев. (Побочных характеров, в которых я обязан большим отчетом, — бесчисленное множество, да и роман в 8 частях). Из четырех героев — два обозначены в душе у меня крепко, один еще совершенно не обозначился, а четвертый, то есть главный, то есть первый герой, — чрезвычайно слаб.

То есть образ вполне прекрасного человека являет не князь Мышкин, он раскрывается как совокупность четырех главных героев — Мышкин, Рогожин, Настасья Филипповна и Аглая.

Цитата: Дарья от 11.05.2017, 03:54

Пусть то, что Иван Ильин заметил относительно говорящего имени князя («Лев Мышкин»), абсолютно верно, и он оказался слишком слаб — но где тут могла бы быть точка приложения силы?

Иван Ильин очень точно сформулировал проблематику главных романов Достоевского:
«Во-первых, существуют ли злые люди, вконец пропащие, субстанционально-зачерствелые недочеловеки?
Во-вторых, чего недостает большинству людей, чтобы они радикально повернулись и обратились к добру — слабы ли они в доброте? Или глупы в полудоброте? Или одержимы какой-то страстью? Или черствы? Безвольны ли? Больны ли?
И, наконец, третий вопрос: возможен ли вообще совершенный человек? Как ему сделаться таковым! И что происходило бы тогда в нем и вокруг него?»

Не вполне мне понятны его действия в тот день перед покушением, когда сперва он предельно откровенен с Рогожиным (и в итоге тот предлагает ему поменяться крестами), а потом сперва покупает билет в Павловск, потом бросает поезд и идет к дому, где могла бы быть Настасья Филипповна… Искушает ли он Рогожина? Поддается ли внутренним страстям?.. Эти ли действия, в которых есть неискренность, доводят в итоге Рогожина до покушения?

Думаю, что по замыслу автора смерть Настасьи Филипповны есть результат желания самоутверждения трех главных героев: самой Н.Ф., Аглаи и Парфена. По мысли Ильина, двум главным героиням не хватает решимости, так как их сердце парализовано гордостью:

«Весь роман, о котором мы сегодня говорим, построен так: в центре — эрос-огонь блаженного, целомудренного во всем его своеобразии, которое нам предстоит еще расшифровать. У этого огня встречаются две красавицы, две горячие женщины, две гордые, страстные натуры, у которых не хватает мужества, чтобы признать этот огонь, и не хватает воли, чтобы расстаться с ним.
Носителя этого огня ни одна не уступает другой, жестоко ревнуя и ненавидя, поддерживать этот огонь и свято его хранить они тоже не способны; каждая испытывает своего рода страх целиком и полностью отдаться этому огню, терзая тем самым сердце носителя его.
Все страдают, все несчастны, все терпят крах — каждый на свой лад.»

 

Что касается пары Мышкин-Рогожин, мне кажется, она каким-то образом выражает разрыв и столкновение между высшей и низшей частями человеческой души. О высшем начале Ильин (его внимание постоянно обращено к сердцу человека) говорит в терминах эроса:

«По ходу романа читатель очень скоро замечает, что душа князя с тончайшей чувствительностью и даже по-своему с мистической горячностью воспринимает, проницает женскую сущность, связывая ею себя.
Секс и эрос, разумеется, не одно и то же; и Достоевский, будучи большим знатоком человеческой души, слишком хорошо знает, что некоторое отступление от первого, сексуального, может идти рука об руку с некоторым преувеличением второго, эротического.
Эрос — это душевно-духовная власть удовольствия, вожделения, радости, страстного томления, восхитительного созерцания; власть привязанности; власть творческого заряда, власть служения любви.
Эрос — это мощная сила человеческого существа во всех буквально сферах жизни.
Эрос — это собственно огонь жизни, в котором любовь, созерцательность и воля выступают как генетически-изначальное человека: это пламя способно вспыхнуть и по отношению к Богу, пронизать природу, заставить человека возликовать и вызвать к жизни вещь, которую еще только предстоит создать.»

Но вот как раз воплощение, действие, воля — у князя в значительной мере парализованы, не случайно Достоевский целомудрие князя соединяет с импотенцией. У Рогожина наоборот: волевое, активное начало души остается непреображенным, неподвластным эросу. В терминах Евагрия, яростное и желательное начала души Рогожина не находятся в подчинении у разумного начала (ума). На мой взгляд, этот роман можно рассматривать как подробнейшее руководство по христианской антропологии.

Мне как-то сложно посмотреть с этой точки зрения на совокупность из четырех героев как на прекрасного человека. Да, Рогожин «дополняет» Мышкина в смысле воли, которая при этом направлена на затмевающую все страсть (а если бы не Настасья Филипповна — была бы направлена на стяжательство богатства, как и у отца его: это угадывает о нем князь во второй части романа).

О женских характерах вообще сложно судить: относительно этого романа (хотя не всех других женских образов у Достоевского) я склонна согласиться с Бердяевым в его впечатлении, что женщины в романах производят впечатление дикой стихии, «приключающейся» с мужчиной.

Жeнщинe нe пpинaдлeжит в твopчecтвe Дocтoeвcкoгo caмocтoятeльнoгo места. Aнтpoпoлoгия Дocтoeвcкoгo — иcключитeльнo мyжcкaя aнтpoпoлoгия. Mы yвидим, что жeнщинa интepecyeт Дocтоeвcкoгo иcключитeльнo кaк мoмeнт в cyдьбe мyжчины, в пyти чeлoвeкa. Чeлoвeчecкaя дyшa ecть пpeждe вceгo мyжcкoй дyx. Жeнcтвeннoe нaчaлo ecть лишь внyтpeнняя тeмa в тpaгeдии мyжcкoгo дyxa, внyтpeнний coблaзн. Kaкиe oбpaзы любви ocтaвил нaм Дocтоeвcкий? Любoвь Mышкинa и Poгoжинa к Hacтacьe Филиппoвнe, любoвь Mити Kapaмaзoвa к Гpyшeнькe и Bepcилoвa к Eкaтepинe Hикoлaeвнe, любoвь Cтaвpoгинa кo мнoгим жннщинам. Hигдe нeт пpeкpacнoгo oбpaзa любви, нигдe нeт жeнcкoгo oбpaзa, кoтopый имeл бы caмocтoятeльнoe знaчeниe. Bceгдa мyчит тpaгичecкaя cyдьбa мyжчины. Жeнщинa ecть лишь внyтpeнняя мyжcкaя тpaгeдия.
Н.А. Бердяев. Миросозерцание Достоевского. Глава V. Любовь.
Я в действиях Настасьи Филипповны и Аглаи по отношению к князю вообще человеческого (в том числе женственного) не вижу. Что они вносят в образ «прекрасного человека»?.. Обе только (а) мучают его и (б) пытаются использовать его.
12